бесплатные рефераты

А.С. Пушкин. Восхождение к православию

Которы сладостны для страждущих очей

И сердцу дороги свободою своей;

Но слез отчаянья, но слез ожесточенья.

В молчаньи ужаса, в безумстве исступленья

Дрожит, и между тем под сенью темных ив,

У гроба матери колена преклонив,

Там дева юная в печали безмятежной

Возводит к небу взор болезненный и нежный, --

Одна, туманною луной озарена,

Как ангел горести является она;

Вздыхает медленно, могилу обнимает...

Что может быть разительнее такого контраста, выстраданного, несомненно, собственным сердцем поэта.

3.5 Переписка с митрополитом Филаретом

Следует отметить, что сам Пушкин в зрелом возрасте везде подходил к Слову Божию именно в непосредственной младенческой простоте сердца, не искушаемый духом скептицизма, соблазнившего Толстого. Он и здесь был глубоко народен, как и во всем своем отношении к Церкви и ее установлениям. Он воспринимает их так, как их чувствовали и воспринимали искони миллионы русских православных людей, не мудрствующих лукаво. Там, где это нужно, он умел склонить свою венчанную лаврами голову перед авторитетом Церкви. Это ясно показала его знаменитая поэтическая полемика с митрополитом Филаретом по вопросу о смысле жизни. Два великих современника -- Филарет и Пушкин, как две могучие духовные вершины, высоко поднимающиеся над своим временем и окружающею их средою, не могли не заметить друг друга. Митрополит Филарет, этот тонкий художник слова, полного яркой образности и запечатленного иногда высокой духовной поэзией, не мог не оценить вдохновения Пушкина, обогатившего сокровищницу русского языка и ставшего откровением в нашей литературе. С другой стороны, Пушкин, чуткий ко всему высокому и прекрасному, стремившийся объять своим гениальным даром все высшие проявления человеческого духа, не мог не остановить своего внимания на Филарете, которого уже тогда почитала вся Россия, как мудрого пастыря, глубокого богослова и вдохновенного, непревзойденного по своему красноречию проповедника. Особенно близко он должен был соприкасаться с московским Первосвятителем во время своих частых приездов в первопрестольную столицу, жизнь которой глубоко была запечатлена умственным и нравственным влиянием последнего. Мы нигде, однако, не видим, чтобы Филарет и Пушкин состояли в близких личных отношениях между собой и даже чтобы они вообще встречались один с другим вне официальной обстановки.

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

Иль зачем судьбою тайной

Ты на казнь осуждена?

Эти стихи появились, однако, на полтора года позднее поставленной над ними даты, будучи напечатаны в «Северных цветах». Вера в неотвратимый рок, или судьбу, предназначенную каждому из людей, была вообще свойственна Пушкину, -- здесь он дал ей только наиболее яркое и горькое выражение. Так как подобная безотрадная философия, распространяемая великим поэтом, не могла не производить смущения в умах тогдашнего общества, митрополит Филарет решил не оставлять его стихотворения без ответа. Его целью было доказать всем и особенно самому поэту, что наша судьба не предопределена для нас слепым роком, как думали язычники, она управляема разумною и благою волею Творца и Промыслителя мира, указавшего для нее высокое назначение в приближении к его совершенству. Мы сами становимся источником своих страданий, отступая от Него, и снова обретаем душевный покой и мир, возвращаясь к Нему. Замечательно то, что Филарет нашел нужным облечь эти мысли в стихотворную поэтическую форму, желая таким путем лучше довести их до сердца поэта. Тот же стихотворный размер и почти те же слова и выражения, но наполненные различным содержанием, делают невольно оба эти стихотворения как бы параллельными и вместе противоположными друг другу. Особенно этот параллелизм заметен в следующих двух строфах митрополита Филарета:

Не напрасно, не случайно

Жизнь от Бога нам дана,

Не без воли Бога тайной

И на казнь осуждена.

Сам я своенравной властью

Зло из темных бездн воззвал,

Сам наполнил душу страстью,

Ум сомненьем взволновал.

Поэт оценил снисхождение к нему со стороны высокого церковного иерарха, и ответил на стихотворение замечательными «Стансами»:

В часы забав иль праздной скуки,

Бывало, лире я моей

Вверял изнеженные звуки

Безумства, лени и страстей.

Но и тогда струны лукавой

Невольно звон я прерывал,

Когда твой голос величавый

Меня внезапно поражал.

Я лил потоки слез нежданных,

И ранам совести моей

Твоих речей благоуханных

Отраден чистый был елей.

И ныне с высоты духовной

Мне руку простираешь ты,

И силой кроткой и любовной

Смиряешь буйные мечты.

Твоим огнем душа палима

Отвергла мрак земных сует,

И внемлет арфе Серафима

В священном ужасе поэт

Здесь действительно достойно удивления все: и возвышенность вдохновенной мысли, и величавая торжественность, и в то же время искренность и благородство тона, и глубокое смирение сердца, не боящегося всенародной исповеди в своих заблуждениях и страстях, и, наконец, самая звучность и музыкальность стиха, полного изящной, временами нежной благоухающей гармонии.

Для нас очень важно здесь признание поэта, на которое обратил внимание еще Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями», что он еще в ранней легкомысленной молодости привык внимать «благоуханным речам» митрополита Филарета, врачевавшего «раны» его совести: этим определяется степень влияния последнего на его нравственное развитие. Не менее трогательно его преклонение пред духовной высотою пастыря Церкви, пред его «кроткой и любовной силой», которою тот усмирял в нем бурные порывы сердца. Заключительный аккорд «Стансов» --

Твоим огнем душа палима

Отвергла мрак земных сует,

И внемлет арфе Серафима

В священном ужасе поэт, --

является одним из высших взлетов его творчества, свидетельствуя в то же время о полном умиротворении его мятущейся души, ощутившей снова радостную красоту жизни после пережитой им внутренней бури.

Сама музыка стихов говорит нам об этом гармоническом возвышенном настроении поэта. Пушкинисты, привыкшие прислушиваться к самому сочетанию звуков в поэзии Пушкина, справедливо видя в нем живую иллюстрацию внутренних переживаний поэта, могли бы здесь услыхать действительно как бы торжественные отзвуки арфы Серафима: так
много в них законченной гармонии духовной силы и красоты. Пушкин писал «Стансы» в 1830 году, т.е. когда он был уже во вполне зрелом возрасте и находился в зените своей общепризнанной славы. Наша история не знает другого примера подобного литературного состязания между строгим по своим взглядам и мудрым русским архипастырем и свободолюбивым гениальным поэтом, в котором последний не только не устыдился признать себя побежденным, но и, как смиренный ученик, с благодарностью целовал руку своего духовного наставника.

3.6 Окончательное формирование отношения к церкви и религии

Православное мировоззрение Пушкина создало и его определенное практическое отношение к Церкви. Если о нем нельзя сказать, что он жил в Церкви (как выразился Самарин о Хомякове), то, во всяком случае, он свято исполнял все, что предписывал русскому человеку наш старый

благочестивый домашний и общественный быт. Он посещал богослужение, глубоко понимая значение исповеди и Святого Причастия для христианина, особенно в минуты тяжких душевных испытаний, как мы видим на примере Кочубея. С неподражаемым проникновенным настроением и теплотою поэт рисует состояние кающегося грешника и его духовного отца, принимающего на себя .его греховное бремя, -- в стихотворении «Вечерня отошла»:

Трепещет луч лампады

И тускло озаряет он

И темну живопись икон,

И их богатые оклады.

И раздается в тишине

То тяжкий вздох, то шепот внятный.

И мрачно дремлет в тишине

Старинный свод глухой.

Стоит за клиросом монах

И грешник, неподвижны оба.

И грешник бледен, как мертвец,

Как будто вышедший из гроба.

Несчастный, полно, перестань.

Ужасна исповедь злодея<...>

Молись. Опомнись -- время, время.

Я разрешу тебя -- грехов

Сложу мучительное бремя.

Таких стихов нельзя создать только силою одного воображения, их надо пережить и перечувствовать.

Подобно предкам, поэт не только помнит своих дорогих отошедших, но и поминает их церковной молитвой в нарочитые дни, заказывая о них панихиды. Он не забывал даже помолиться о повешенных декабристах, хотя делал это тайно, как признавался Смирновой, и не потому, что боялся обнаружить связь с ними пред лицом правительства, а потому, что находил излишним без нужды обнажать свои религиозные чувства пред другими, считая, что они тогда в значительной степени теряют свою внутреннюю ценность.

Пушкин не был ни философом, ни богословом и не любил же дидактической поэзии. Однако он был мудрецом, постигшим тайны жизни путем интуиции и воплощавшим свои откровения в образной поэтической форме. «Златое древо жизни» ему, как и Гете, было дороже «серой» теории, и хотя он редко говорит нарочито о религиозных предметах, «что-то особенное нежное, кроткое, религиозное в каждом его чувстве», как заметил еще наблюдательный Белинский. Все, что отличает и украшает пушкинский гений -- его необыкновенная простота, ясность и трезвость, «свободный ум», чуждый всяких предрассудков и преклонения пред народными кумирами, правдивость, доброта, искренность, умиление пред всем высоким и прекрасным, смирение на вершине славы, победная жизнерадостная гармония, в какую разрешаются у него все противоречия жизни, -- все это, несомненно, имеет религиозные корни, но они уходят так глубоко, что их не мог рассмотреть и сам Пушкин. По свидетельству Мицкевича, который сам отличался большою религиозностью, Пушкин любил рассуждать о высоких религиозных и общественных вопросах, о которых и не снилось его соотечественникам. Некоторые хотели бы видеть его талант более воцерковленным и сожалеют, что он не встретился лицом к лицу с таким светящим и горящим светильником благочестия в его время, как преподобный Серафим Саровский. Сожалеть об этом, конечно, нужно, ибо непосредственное соприкосновение с этим духоносным мужем -- истинным ангелом во плоти -- еще более бы оплодотворило творческий гений Пушкина и настроило бы его вдохновенную лиру на еще более высокие мотивы. Но было бы, однако, несправедливо обвинять его в том, что он «не заметил великого Саровского подвижника», как это делает о. Сергий Булгаков в работе «Жребий Пушкина». Уже упоминалось, что монашество в его высоких духовных устремлениях и в его обычном повседневном быту было достаточно знакомо и внутренне далеко не чуждо нашему великому поэту. Святогорский монастырь, бывший родовой усыпальницей Пушкиных и находившийся в ближайшем соседстве с Михайловским, имел, несомненно, большое нравственное влияние на Пушкина. Во время монастырских праздников он проводил здесь целые дни, сливаясь с богомольцами и распевая народные стихи в честь святителя Николая, Георгия Храброго вместе со слепцами. Вследствие близости к этой обители ему открыта была сокровенная внутренняя жизнь ее насельников. Из этой последней он, несомненно, взял непосредственный материал для создания своего Пимена, дополнив его летописными сказаниями и житийными образами Четьих-Миней. Пимен, как мы уже говорили выше -- это не только классический тип древнего летописца, но воплощение идеала старца подвижника. Он велик своею прозрачной ясностью, простотою и естественностью, как и все другие гениальные создания нашего поэта, и потому представляется нам гораздо более родным и понятным, чем несколько искусственный и потому бледный облик старца Зосимы из «Братьев Карамазовых» Ф.Достоевского, с его малоестественным внезапным нравственным перерождением и сентиментально-мистическими поучениями, мало доступными народному сознанию.

В отличие от последних, уроки, которые Пимен дает своему мятежному, обуреваемому страстями ученику Григорию Отрепьеву, дышат истинною духовною мудростью, миром и старческою прозорливостью. Их диалог напоминает страницы древнеотеческой литературы:

Григорий. Ты все писал и сном не позабылся,

А мой покой бесовское мечтанье

Тревожило, и враг меня мутил.

Пимен. Младая кровь играет,

Смиряй себя молитвой и постом,

И сны твои видений легких будут

Исполнены.

Григорий. Как весело провел свою ты младость!

<...> Успел бы я, как ты, на старость лет

От суеты, от мира отложиться,

Произнести монашества обет

И в тихую обитель затвориться.

Пимен. Не сетуй, брат, что рано грешный свет

Покинул ты, что мало искушений

Послал тебе Всевышний. Верь ты мне:

Нас издали пленяет слава, роскошь

И женская лукавая любовь.

Я долго жил и многим насладился;

Но с той поры лишь ведаю блаженство,

Как в монастырь Господь меня привел.

3.7 Осмысление предназначения поэта и поэзии

Насколько идеал отрешенного созерцательного настроения был духовно сроден Пушкину, об этом можно судить по тому, что самый образ поэта запечатлен у него своеобразными аскетическими чертами. Поэт, как орел, парит и царит над миром. Ему чужды заботы о «нуждах низких жизни», о практической «пользе» и даже о нарочитом нравственном поучении ближних. «Служенье муз» требует самоуглубления и потому «не терпит суеты». Поэт есть «сын небес», -- не «червь земли». Его призвание есть служение жреца, который не может «забыть алтарь и жертвоприношенье» для метлы, чтобы «сметать сор с улиц шумных». Осененный вдохновеньем, он бежит, «дикий и суровый», «на берега пустынных волн, в широкошумные дубровы».

Не для житейского волненья,

Не для корысти, не для битв,

Мы рождены для вдохновенья,

Для звуков сладких и молитв, -

в этих замечательных словах Пушкина, являющихся его поэтическою исповедью, он не только напоминает Гете, видевшего назначение поэта в постоянном созерцании Божественного Лика, но является помимо своей воли созвучным аскетическому мировоззрению древних подвижников, искавших прежде всего безмолвия в отъединении от мира. Исполненные любви и смирения, последние были, конечно, далеки от гордого аристократизма, который сказывается в презрительных словах поэта, служащих эпиграфом для его стихотворения «Чернь»: Procul este profani. Но они также ставили созерцание небесных красот выше «внешнего делания», к которому они относили и деятельное служение ближним. Этот последний подвиг доступен многим, а чистое созерцание горнего мира, являющееся венцом иноческого пути, есть удел избранных.

«Господь, -- пишет наиболее яркий представитель этого направления иноческой жизни Исаак Сирин, -- оставил Себе одних для служения Ему посреди мира и для попечения об Его чадах, других избрал для служения пред Ним. Можно видеть различие чинов не только при дворах земных царей, где постоянно предстоящие лицу царя и допущенные в его тайны славнее тех, которые употреблены для внешнего служения, -- это же усматривается и у Небесного Царя. Находящиеся непрестанно в таинственном общении и беседах с Ним молитвою -- какой свободный доступ стяжали к Нему!» «Проводящим жительство в чине ангельском, в попечении о душе не заповедано благоугождать Богу попечением житейским, т. е. заботиться о рукоделии, принимать от одних и подавать другим. И потому не должно иноку иметь попечения о чем-либо колеблющем ум и низводящем его от пред стояния пред лицом Божиим». «Когда придет тебе помышление вдаться в попечение о чем-либо по поводу добродетели, отчего может расточиться тишина, находящаяся в твоем сердце, тогда скажи этому помышлению: хорош путь любви и милости ради Бога, но и я ради Бога не желаю его».

Однако это не значит, конечно, что подвижник думает только о личном спасении. Чем более иноки приближаются к Богу, тем теснее они объединяются сердцем со своими братьями, хотя бы и удаленными от них пространством. Возносясь в заоблачный мир, эти герои духа всех поднимают к небесам с собою, и самый пример их высокой «ангельской» жизни, и их горячая молитва являются лучшим благословением для мира.

То же в известной степени можно сказать и о поэте. В приливе вдохновенья он чувствует трепетно «приближение Бога», как это художественно изобразил Пушкин в своих «Египетских ночах», и тогда он, отрешаясь от земли, невольно влечет с собою читателя к горним высотам. Самое восприятие мира у поэта, как и у подвижника, носит созерцательный характер. Гений также зрит идеальный мир, хотя и далеко не с такою ясностью и уверенностью, как благодатный аскет, у которого «ведение переходит в видение молитвы», по словам того же Исаака Сирина. Диапазон духовного слуха Пушкина был очень широк: он слышал и «дольней лозы прозябанье», и «неба содроганье», и «горний Ангелов полет».

В таинственных глубинах поэтического наследства Пушкина до сих пор еще много не вполне разгаданных уроков духовной мудрости. Кто такая, например, «смиренная, величавая жена, приятным сладким голосом» беседовавшая с поэтом и его сверстниками в детстве?

Смущенный «строгою красою ее чела и полными святыни словесами», он, однако, превратно толковал «про себя» последнее и убегал от нее в чужой сад, чтобы созерцать «двух бесов изображенья», влекших к себе его юное сердце своею «волшебною красотою», -- «лживых и прекрасных» в одно и то же время. Мережковский (в «Вечных спутниках») в этой строгой и величественной Наставнице видит Добродетель, а митрополит Антоний (Храповицкий) склонен был понять под нею даже вечную Учительницу людей -- Церковь, урокам которой неохотно внемлет юность. Вопреки ее предостережениям, последняя в минуту искушения нередко подменивает истинную вечную красоту обольстительным призраком. К концу жизни его духовное зрение особенно изощрилось и углубилось. Барант был поражен возвышенностью и проницательностью его суждений по религиозным вопросам. Одною из последних его записей, связанных с мыслью о переезде в деревню, была: «Религия. Смерть». Очевидно, эти два предмета, тесно связанные в его представлении, глубоко занимали его внимание в то время, как его внешняя жизнь кружилась в вихре светской суеты. Разлад между внешним и внутренним человеком все ярче ощущался им по мере приближения к своему исходу. Он рвался из этих гнетущих мелочей жизни, как лев из сетей, всячески стремился сбросить с себя бремя «забот суетного света», но не мог. В этом была трагедия последних дней его жизни. В нем действительно было как бы две души, которые рвались врозь и жаждали разделения.

3.8 Окончание нравственного перерождения

Роковая дуэль с Дантесом, на которую он решился с такою легкостью и даже некоторою видимою поспешностью, и была болезненной попыткой найти какой-нибудь исход из своего невыносимого, как ему казалось, положения. Это был почти порыв отчаяния. Лучше смерть, чем такая жизнь, вот что означал вызов, брошенный им не только Дантесу, но и самой своей судьбе. Вместе с тем совесть, этот «незваный гость, докучный собеседник», не переставала терзать его сердце, все еще не освободившееся от власти страстей, которые он ощущал как неискупленный грех. Очевидно, ему нужно было пройти сквозь какое-то огненное горнило, пережить какое-то глубокое нравственное потрясение, чтобы возродиться духовно и очиститься от всех нравственных исканий, тяготивших его душу. Таким чистилищем и явились для него тяжкие предсмертные страдания, последовавшие за его несчастною дуэлью. Кажется, ни о чем не писали так много и с такими скрупулезными подробностями, как об этом роковом событии в его жизненной судьбе. Нам важно лишь установить, какие последствия она имела для его духовной жизни, достигшей большой высоты в последние дни его бытия на земле. Сознание близости смерти, когда он стоял пред нею лицом к лицу после полученного им ранения, не смутило его духа. Он давно уже чувствовал, что она, как тень, идет за ним по пятам, и давно уже приготовил себе могилу рядом с матерью в Святогорском монастыре. Но смерть не сразу пришла к нему. Если бы он пал на месте поединка или тотчас же после него, то он не только ушел бы из мира с неискупленною виною за свою дуэль, но унес бы с собою действительно неутолимую «жажду мести», как сказал о нем Лермонтов.

Бог оставил ему еще два дня (45 часов) жизни для искупления своего греха и достойного приготовления к вечности. Это была для него подлинно милость Божия, которую не мог не оценить он сам. Как только определилась безнадежность его положения, его домашний доктор Спасский предложил ему исполнить последний христианский долг. Он тотчас согласился.

«За кем прикажете послать?» -- спросил доктор. «Возьмите первого ближайшего священника». Послали за о. Петром, священником Конюшенной церкви, той самой, где потом 1 февраля отпевали поэта. Старик-священник немедленно исповедал и приобщил больного. Он вышел от последнего глубоко растроганный и потрясенный и со слезами рассказывал Вяземскому о «благочестии, с коим Пушкин исполнил долг христианский». То же подтверждает и рассказ княгини Мещерской-Карамзиной, записанный Я.Гротом: «Пушкин исполнил долг христианский с таким благоговением и с таким глубоким чувством, что даже престарелый духовник его был тронут и на чей-то вопрос по этому поводу ответил: «Я стар, мне уже недолго жить, на что мне обманывать? Вы можете мне не верить, но я скажу, что для самого себя желаю такого конца, какой он имел». Кто действительно дерзнет заподозрить искренность этого свидетеля, который один входил во святая святых души великого поэта в то время, когда он стоял на грани вечности.

Раненый Пушкин был привезен в свою квартиру на Мойке 27 января в 6 часов вечера, а только около полночи Арендт 26-го привез ему известную записку Государя: «Если Бог не велит нам более увидеться, прими мое прощение, а с ним и мой совет окончить жизнь христианином. О жене и детях не беспокойся. Я их беру на свое попечение».

Следовательно, сама собою отпадает легенда, долго поддерживавшаяся некоторыми биографами Пушкина, будто он причастился перед смертью только по настоянию императора Николая I. Он принял напутствие по собственному желанию и притом с таким глубоким и искренним чувством, какое умилило его духовного отца.

Вяземский в своем письме к А. Я. Булгакову, описав этот трогательный момент, поясняет, что он не явился для друзей поэта неожиданностью. «Пушкин никогда не был esprit fort*, по крайней мере, не был им в последние годы своей жизни; напротив, он имел сильное религиозное чувство: читал и любил читать Евангелие, был проникнут красотою многих молитв, знал их наизусть и часто твердил их».

Страдания Пушкина по временам переходили меру человеческого терпения, но он переносил их, по свидетельству Вяземского, с «духом бодрости», укрепленный Таинством Тела и Крови Христовых. С этого момента началось его духовное обновление, выразившееся прежде всего в том, что он действительно «хотел умереть христианином», отпустив вину своему убийце. «Требую, чтобы ты не мстил за мою смерть. Прощаю ему и хочу умереть христианином», -- сказал он Данзасу.

Утром 28 января, когда ему стало легче, Пушкин приказал позвать жену и детей. «Он на каждого оборачивал глаза, -- сообщает тот же Спасский, -- клал ему на голову руку, крестил и потом движением руки отсылал от себя». Плетнев, проведший все утро у его постели, был поражен твердостью его духа. «Он так переносил свои страдания, что я, видя смерть перед глазами в первый раз в жизни, находил ее чем-то обыкновенным, нисколько не ужасающим».

Больной находил в себе мужество даже утешать свою подавленную горем жену, искавшую подкрепления только в молитве: «Ну, ну, ничего, слава Богу, все хорошо».

«Смерть идет, -- сказал он наконец. -- Карамзину!» Послали за Екатериной Андреевной Карамзиной.

«Перекрестите меня», -- попросил он ее и поцеловал благословляющую руку.

На третий день, 29 января, силы его стали окончательно истощаться, догорал последний елей в сосуде.

«Отходит», -- тихо шепнул Даль Арендту. Но мысли его были светлы... Изредка только полудремотное забытье их затуманивало. Раз он подал руку Далю и, подымая ее, проговорил: «Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше, ну, пойдем».

Душа его уже готова была оставить телесный сосуд и устремлялась ввысь. «Кончена жизнь, -- сказал умирающий несколько спустя и повторил еще раз внятно и положительно: «Жизнь кончена... Дыхание прекращается». И осенив себя крестным знамением, произнес: «Господи Иисусе Христе». [Прот. И.Чернавин. Пушкин как православный христианин. Прага, 1936, с. 22).

«Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха, но я его не заметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: «Что он?» -- «Кончилось», -- ответил Даль. Так тихо, так спокойно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить таинства смерти».

Так говорил Жуковский, бывший также свидетелем этой удивительной кончины, в известном письме к отцу Пушкина, изображал ее поистине трогательными и умилительными красками. Он обратил особенное внимание на выражение лица почившего, отразившее на себе происшедшее в нем внутреннее духовное преображение в эти последние часы его пребывания на земле.

«Это не был ни сон, ни покой, не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу, не было тоже выражение поэтическое. Нет, какая-то важная, удивительная мысль на нем разливалась: что-то похожее на видение, какое-то полное, глубоко удовлетворенное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить, -- что видишь, друг?»

Так очищенная и просветленная душа поэта отлетела от своей телесной оболочки, оставив на ней свою печать -- печать видений иного, лучшего мира. Смерть запечатлела таинство духовного рождения в новую жизнь, каким окончилось его короткое существование на земле.

При своем закате он, как солнце, стал лучше виден, чем при своем восходе и в течение остальной жизни. «Великий духовный и политический переворот нашей планеты есть Христианство», -- сказал он (в своем отзыве об «Истории русского народа» Полевого). «В этой священной стихии исчез и обновился мир». Это мудрое изречение оправдалось и над ним самим. Возрожденный духовно тою же благодатной стихией, он отошел от земли, как «отходили» до него миллионы русских людей, напутствованных молитвами Церкви: мирно, тихо, спокойно, просто и величественно вместе, благословляя всех примиренным и умиротворенным сердцем.

Всепрощающая любовь и искренняя вера, ярко вспыхнувшая в его сердце на смертном одре, озарили ему путь в вечность, сделав его неумирающим духовным наставником для всех последующих поколений. Нравственный урок, данный им русскому народу на краю могилы, быть может, превосходит все, что оставлено им в назидание потомству в его бессмертных творениях. Христианская кончина стала лучшим оправданием и венцом его славной жизни.

Милосердия надеюсь,

Успокой меня, Творец!

Эти слова, написанные им в предвидении своей смерти, быть может, были и последнею его молитвою в то время, когда душа его отделялась от тела.

Тот, кто возлюбил много, мог надеяться, что ему отпустится много, после того как он принес искреннее раскаяние во всем перед лицом гроба.

«Чудный сон», предваривший его кончину, исполнен был пророческого значения. Бесприютный «Странник», скитавшийся в одиночестве в этом мире, «объятый скорбью великой» и заранее обреченный на смерть, нашел, наконец, «спасенья тесный путь и узкие врата».

Через них он вошел в Царство света, чтобы обрести мир и покой и воочию узреть Первообраз вечной Истины и Красоты, лучи которого он видел еще на земле в минуты высоких духовных озарений своего гениального творчества

4. Оценка личности поэта

Не нужно забывать, что поэт «платит дань своему веку, когда творит для вечной» (Карамзин); не нужно забывать, что в земной деятельности человеческой высшие дары небесные (а ими нескудно наделил Творец нашего поэта) проявляются в бренной человеческой оболочке; что задача нравственной жизни есть постепенное отрешение от всего, что есть в этой оболочке неизменного, чувственного, себялюбивого и жестокого; что в широте натуры лежит возможность и глубокого отклонения от нравственного идеала, но вместе и возможность самого возвышенного ему служения. Великие люди как люди, без сомнения, глубоко иногда падают, но зато и восстают, и каются, и прошлое смывают, заглаждают, и являются опять-таки великими в своем восстании.

Церковь, олицетворяя нравственный закон и нравственный суд, не закрывает глаз на эти падения великих; не скрывает греха Давида, отречения Петра, гонительства Павла, былой греховности Марии Египетской или Евдокии Преподобной; но она внушает нам при воспоминаниях об усопших приводить себе на память лишь общее представление о человеческой слабости и греховности с теплою мольбою о прощении согрешений почившего, с смиренным сознанием собственной греховности и предстоящей всем людям смертной участи.

Да ведают потомки православных

Земли родной минувшую судьбу,

Своих царей великих поминают

За их труды, за славу, за добро --

А за грехи, за темные деянья

Спасителя смиренно умоляют.

Только в таком смысле воспоминания об этой последней стороне жизни усопших могут быть полезны и для усопших и для живых. А иное припоминание -- с осуждением, с тайным самоуслаждением, со злорадством, с каким бы то ни было нечистым и страстным отношением -- это кощунство, более преступное, чем разрывание могил и поругание смертных останков, это осквернение внутреннего духовного мира живых и нарушение вечного покоя мертвых; это, наконец, наглядное свидетельство о невысоком нравственном состоянии самих судей и тех, кто им радостно внимает. Да и полезно ли это кому-нибудь? Нет, -- Укажут они

Все недостойное, дикое, злое,

Но не дадут они сил на благое,

Но не научат любить глубоко.

Не справедливее ли слово поэта:

Спящих в могиле виновных теней

Не разбужу я враждою моей?

По меткому выражению одного из великих писателей наших, Пушкин был «всечеловек» (Достоевский); по словам современного Пушкину другого великого писателя, Пушкин удивительно мог переноситься во все века, пережить, понять и художественно изобразить все душевные состояния (Го-
голь). Изображая жизнь во всех ее разнообразных проявлениях, конечно, он отмечал и ее отрицательные стороны; но изобразить их хотя бы и художественно -- еще не значит им сочувствовать.

Может быть, однако, с этой стороны он был и виновен; виновен тем, что в его изображении всякая страсть как бы имеет право на законное существование, представлена не в отталкивающем, а иногда как будто в привлекательном виде, не заклеймена огненным обличением. С нравственной точки зрения, это теневая сторона деятельности поэта. Но при всем том он был более всего поэтом не только «положительной стороны русской действительности», по выражению известного критика (Белинского), но и поэтом положительной стороны жизни вообще. Этим он особенно дорог в нашей литературе, вообще не очень богатой положительными талантами, положительными стремлениями; этим он дорог и в воспитании юношества как открывающий ему источник чистого, возвышенного, жизнерадостного и уравновешенного идеализма. И нельзя не признать, что с течением времени это положительное выступает в творчестве нашего поэта все сильнее, все ярче, входит в связь с его возвышенным религиозным настроением и в последние годы его недолгой жизни становится одним из основных мотивов, если только не самым основным, его творчества:

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я свободу

И милость к падшим призывал.

Но Пушкин как личность был нераздельным со своей поэзией; это в нем особенно бросается в глаза; и его глубокой искренности, необыкновенной правдивости не отрицала никакая, даже самая пристрастная и озлобленная критика. Как натура художественная, чуткая, отзывчивая Пушкин мыслил вслух, чувствовал вслух и, так сказать, жил вслух. Его душа -- это как бы механизм в хрустальном футляре, всем видный, для всех открытый. И все, что у нас обыкновенно скрыто в глубине духа и не показывается на свет Божий, все движения страстей, все грехи мыслей, -- все это, при указанном свойстве поэтической натуры Пушкина, было открыто для наблюдения, и все это у него выливалось в слове. Оттого в первых ранних произведениях поэта мы видим следы его неправильного домашнего и школьного воспитания, отражения окружавшей его легкомысленной жизни, видим иногда нечто несерьезное, нечто нечистое, недостойное, стоящее в противоречии с религиозно-нравственным идеалом. По его собственному признанию, --

В часы забав иль праздной скуки,

Бывало, лире он моей

Вверял изнеженные звуки

Безумства, лени и страстей.

Сам он говорил о себе, что --

И меж детей ничтожных мира,

Быть может, всех ничтожней он.

«В ранних его произведениях, -- говорит о нем один глубокомысленный критик-философ, -- мы видим игру остроумия и формального стихотворческого дарования, и легкие отражения житейских и литературных впечатлений. Но в легкомысленном юноше быстро вырастал великий поэт, и скоро он стал теснить «ничтожное дитя мира». Под тридцать лет решительно обозначается у Пушкина -

Смутное влеченье

Чего-то жаждущей души, --

неудовлетворенность игрою темных страстей и ее светлыми

отражениями в легких образах и нежных звуках:

Познал он глас иных желаний,

Познал он новую печаль!

Он понял, что «служенье муз не терпит суеты», что «прекрасное должно быть величаво», то есть что красота, прежде чем быть приятною, должна быть достойною, что «красота есть только ощутительная форма добра и истины». С течением времени в нашем поэте рядом с художником, не подавляя художника, усиливается и живет глубокий мыслитель, и плодом этой совокупной деятельности является нам наш великий Пушкин, вечный Пушкин. Как последний удар резца над великим произведением, открывая миру неувядаемую красоту души поэта, является его смерть, которая завершила и дала нам и Пушкина-христианина. Никто из судей Пушкина не осудил так бесповоротно и не оплакал так сильно его падений, как сам же поэт: эти минуты, в которые лира его служила звукам «безумства, лени и страстей» вместо «звуков сладких и молитв», вызывали в нем глубокие сожаления, тяжкие чувства. И тогда «струны лукавой невольно звон» он прерывал, и «лил потоки слез нежданных, и ранам совести» своей искал целебного елея. В унынье часто помышлял он о юности своей, утраченной в бесплодных испытаньях, о строгости заслуженных упреков -- и «горькие кипели в сердце чувства». Он сознавал, что «в пылу восторгов скоротечных, в бесплодном вихре суеты, о, много расточил сокровищ он сердечных за недоступные мечты». Он, выражаясь его сильным языком, «проклинал коварные стремленья преступной юности своей, самолюбивые мечты, утехи юности безумной»: Когда на память мне невольно Придет внушенный ими стих,

Я содрогаюсь, сердцу больно,

Мне стыдно идолов моих.

К чему, несчастный, я стремился?

Пред кем унизил гордый ум?

Кого восторгом чистых дум

Боготворить не устыдился?

В порыве покаянного чувства поэту предносится образ евангельского блудного сына, и он, как

<...> отрок Библии, безумный расточитель,

До капли истощив раскаянья фиал,

Увидев наконец родимую обитель,

Главой поник и зарыдал.

Минуты раскаяния в прегрешениях юности были особенно горьки и томительны для поэта:

В то время для меня влачатся в тишине

Часы томительного бденья:

В бездействии ночном живей горят во мне

Змеи сердечной угрызенья;

Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,

Теснится тяжких дум избыток;

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает свиток;

И, с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

* * *

Я вижу в праздности, в неистовых пирах,

В безумстве гибельной свободы,

В неволе, в бедности, в изгнании, в степях

Мои утраченные годы <...>

И нет отрады мне -- и тихо предо мной

Встают два призрака младые <...>

Но оба с крыльями и с пламенным мечом.

И стерегут... и мстят мне оба.

И оба говорят мне мертвым языком

О тайнах вечности и гроба.

И когда он так блуждал, «часто утомленный, раскаяньем горя, предчувствуя беды», в нем назревал постепенно полный нравственный переворот. Бывали минуты уныния, когда поэт с горечью восклицал:

Напрасно я бегу к Сионским высотам,

Грех алчный гонится за мною по пятам...

Но это были только минуты. В общем, все же «в надежде славы и добра глядел вперед он без боязни», и все более и более звучали в нем струны того вечного, живого, высокого, светлого, святого, что мы называем религией. Много тихотворений вылилось у него в этом новом, все усиливавшемся настроении духа, -- и это самые чистые, самые возвышенные создания его поэзии, вызывающие на глубокое раздумье. Так, он не пал под бременем греха и отчаянья и, не стыдясь вслух пред миром оплакивать свои паденья, не стыдился исповедовать тот символ веры, который звучал в нем все явственнее, все звучнее, все настойчивее.

Вот стихотворение «Странник». Как сильно изображено в нем его пробуждение к новой жизни, принятое окружающими чуть ли не за безумие; указание пути к этой жизни находит он у юноши, читавшего какую-то книгу, о которой нетрудно догадаться по содержанию. «Узкий путь спасенья и тесные врата», очевидно, указаны были ему в священной книге Евангелия (Мф. 7: 13, 14). «Как от бельма врачом избавленный слепец», увидел он свет

и в нем -- спасенья «тесные врата».

И к ним «бежать пустился в тот же миг».

Побег мой произвел в семье моей тревогу,

И дети и жена кричали мне с порогу,

Чтоб воротился я скорее. Крики их

На площадь привлекли приятелей моих;

Один бранил меня, другой моей супруге

Советы подавал, иной жалел о друге,

Кто поносил меня, кто на смех подымал,

Кто силой воротить соседям предлагал;

Иные уж за мной гнались; но я тем боле

Спешил перебежать городовое поле,

Дабы скорей узреть -- оставя те места,

Спасенья верный путь и тесные врата.

С наступлением поры полного расцвета сил в нем замечательно ясно пробудилось и определилось религиозное сознание. Так называемое полуневерие его ранних лет было неглубоко, оно «было более легкомыслием, чем убеждением, и оно прошло вместе с другими легкомысленными увлечениями» (Вл. Соловьев). То, что поэт сказал о Байроне, приложимо вполне и к нему самому: «Вера внутренняя перевешивала в душе его скептицизм, высказанный им местами в своих творениях. Скептицизм сей был временным своенравием ума, идущего вопреки убеждению внутреннему, вере душевной; а у Пушкина он был и временным отпечатком того уродливого в нравственно-религиозном отношении воспитания, которое он получил и которое он сам, даже в годы молодости, так беспощадно осудил как «самое недостаточное и самое безнравственное» (в известной записке, поданной Императору Николаю I в 1826 г.). Вот стихотворение «Безверие»; оно тем более поучительно, что написано в первый период его поэтической деятельности, когда нравственный перелом в нем обозначился еще недостаточно ясно (1817 г.). Стихотворение может быть названо подробным раскрытием мысли древнеязыческого поэта Виргилия: «Блажен, кто верует: ему тепло на свете». Наш поэт и в раннем возрасте глубоко прочувствовал истину этих слов. Он просит взглянуть на неверующего.

Не там, где каждый день --

Тщеславие на всех наводит ложну тень,

Но в тишине семьи, под кровлею родною

В беседе с дружеством иль с темною мечтою <...>

Взгляните -- бродит он с увядшею душой,

Своей ужасною томимый пустотой <...>

Бежите в ужасе того, кто с первых лет

Безумно погасил отрадный сердцу свет;

Смирите гордости жестокой исступленье <...>

Восплачьте вы о нем, имейте сожаленье.

Напрасно вкруг себя печальный взор он водит:

Ум ищет Божества, а сердце не находит <...>

Лишенный всех опор отпадший веры сын

Уж видит с ужасом, что в свете он один,

И мощная рука к нему с дарами мира

Не простирается из-за пределов мира...

Ужасно чувствовать слезы последней муку --

И с миром начинать безвестную разлуку!

Тогда, беседуя с отвязанной душой,

О, вера, ты стоишь у двери гробовой <...>

При пышном торжестве священных алтарей,

При гласе пастыря, при сладком хоров пенье,

Тревожится его безверия мученье.

... «Счастливцы! -- мыслит он, -- почто не можно мне

Страстей бунтующих в смиренной тишине,

Забыв о разуме и немощном и строгом,

С одной лишь верою повергнуться пред Богом!»<..>

При чтении других сочинений поэта видим, что он бесповоротно отказывается от сочувствия всякому виду вольнодумства, осуждает Вольтера и его направление; Библия вдохновляет его, Евангелие становится его любимой книгой; он призывает Бога, допускает Его Промысл; восхищается псалмами, приводит слова Екклезиаста; в стихи перелагает молитвы, слова Священного Писания; молится Богу, ходит в церковь, посещает монастыри, служит молебны; приступает к таинствам; высказывает желание в память своего рождения выстроить в своем селе церковь во имя Вознесения.

В простом углу моем, средь медленных трудов,

Одной картины я желал быть вечно зритель,

Одной: чтоб на меня с холста, как с облаков,

Пречистая и наш Божественный Спаситель --

Она с величием, Он с разумом в очах --

Взирали, кроткие, во славе и в лучах.

Он чтит, благоговея, возмущаясь всяким видом кощунства, чтит -- Христа:

Владыку, тернием венчанного колючим,

Христа, предавшего послушно плоть Свою

Бичам мучителей, гвоздям и копию,

Того, Чья казнь весь род Адамов искупила.

В наставлениях детям, в словах Бориса Годунова и Гринева-отца, поэт обнаруживает глубокое, согретое теплым сочувствием и убежденное понимание основ религиозно-нравственной жизни; выступают у него в произведениях люди истинной чести и долга («Капитанская дочка»), и поэт сумел найти их среди неприметных героев нашего смиренного прошлого; рисуются у него женские образы непорочной чистоты: эта Татьяна, что «молитвой услаждала тоску волнуемой души», и эта набожная, душевно-привлекательная дочь бесстрашного и скромного в подвиге героя-капитана. В своих произведениях, проникая в глубь истории, поэт входит в духовное общение с многовековою жизнью целого народа и затем с мыслью и жизнью всего человечества. Здесь прошлое не представляется ему «мертвою скрижалью»: он ищет в нем смысла и той внутренней связи, по которой прошедшее является основою для будущего; постигает он здесь цену религии, этой вековечной основы жизни и в истории человечества и в истории родины. «Религия, -- говорит он, -- создала искусство и литературу, все, что было великого с самой глубокой древности; все находится в зависимости от этого религиозного чувства <...> Без этого не было бы ни философии, ни поэзии, ни нравственности». Величаво выступает у него патриарх Иов как представитель древней Русской Церкви; привлекательными чертами рисуется инок Пимен-летописец. Значению духовенства и духовному образованию приписывает он высшую государственную важность; признает благодетельное значение для России Православия; заявляет, «что в России влияние церкви было столь же благотворно, сколько пагубно в землях неправославных; что, огражденное святыней религии, духовенство наше было посредником между народом и высшею властью; что монахам русские обязаны нашею историей и просвещением». Изучив глубже историю России, он уразумел великий подвиг власти в деле строения Русской земли, понял глубоко политический и философский смысл нашего единодержавия и признательными стихами отвечал на подвиги царей, вождей и правителей народа, осудив бунты и измены: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов без всяких насильственных потрясений». Самое рабство народа, крепостничество, которое поэт ненавидел всею душою, в его воображении рисовалось «падшим по манию царя», а не путем насильственного переворота. По его словам, «те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды, или не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим и своя шейка -- копейка, и чужая головушка -- полушка».

Теперь и жизнь не кажется ему, как прежде, «даром напрасным и случайным». Известно, что на унылое стихотворение Московский архиепископ, митрополит Филарет, в свою очередь, написал ответное стихотворение, глубокомысленное и истинно христианское: «Не напрасно, не случайно, -- жизнь от Бога мне дана». Пушкин с величием покаянного чувства писал архипастырю:

Я лил потоки слез нежданных,

И ранам совести моей

Твоих речей благоуханных

Отраден чистый был елей.

И ныне с высоты духовной

Мне руку простираешь ты

И силой кроткой и любовной

Смиряешь буйные мечты.

Твоим огнем душа палима

Отвергла мрак земных сует,

И внемлет арфе Серафима

В священном ужасе поэт.

И уж не смерть призывает он к себе: душа полна замыслами творений новых, в которых скажется просветленный дух поэта, отвергший «мрак земных сует». Правда, и теперь «день каждый, каждую годину привык он думой провожать, грядущей смерти годовщину меж них стараясь угадать»; и теперь «безумных лет угасшее веселье» ему тяжело, как «смутное похмелье», и «как вино, -- печаль минувших дней» в его душе была «чем старе, тем сильней»; сулило ему «труд и горе грядущего волнуемое море».

Но не хочу, о други, умирать;

Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать.

Это он писал, по словам биографов, как раз пред тем, когда женитьбой полагал предел жизни старой и начинал новую, просветленную. Он понял значение страдания, а это значит понять и христианство. И слово его оказалось пророческим: страданиями проразумел он смысл жизни и, наконец, смысл смерти; трехдневные страдания после дуэли окончательно укрепили его дух и сделали его зрелым для жизни новой, вечной.

Но остановимся на короткое время и от литературных произведений Пушкина перейдем к его личности, как она являлась наблюдательному взору его лучших и более вдумчивых современников и последующих ценителей. Здесь мы увидим опять, что поэзия Пушкина была нераздельна с его личностью и, при его глубокой искренности, сливалась совершенно с его жизнью.

Пушкин всегда производил на всех впечатление огромной умственной силы. Это был «ум здравый, живой, трезвый, уравновешенный, чуждый всяких болезненных уклонений» (Вл. Соловьев). Таким в годы молодости показался он Императору Николаю I, который после первого свидания с поэтом сказал: «Сегодня я беседовал с самым замечательным человеком в России». Таким он казался лучшим русским людям, современникам его: Гоголь, Вяземский, Плетнев, Жуковский -- это все его друзья и почитатели.

Иностранцы утверждают то же. Французский посол Барант называет его «великим мыслителем»; Мицкевич говорит о нем: «Пушкин удивлял слушателей живостью, тонкостью и ясностью ума... Речь его, в которой можно было заметить зародыши будущих его произведений, становилась более и более серьезною. Он любил разбирать великие религиозные и общественные вопросы». Но и при таком постоянном уме всем бросалось в глаза, что Пушкин в последние годы как-то особенно вырос. Очевидно, то, что вылилось в его стихотворениях, его религиозно-философское настроение, охватило его всецело. «В последнее время, -- говорит о нем Гоголь, -- набрался он так много русской жизни и говорил обо всем так метко и умно, что хоть записывай каждое слово: оно стоило лучших его стихов; но еще замечательнее было то, что строилось внутри самой души его и готовилось осветить пред ним еще больше жизнь». Другой великий писатель -- кроткая, благочестивая и вдумчивая, чистая душа, -- В.А.Жуковский -- после одной беседы с Пушкиным, оставшись в кругу друзей, заметил о нем: «Как Пушкин созрел, и как развилось его религиозное чувство! Он несравненно более верующий, чем я!. «Я думаю, -- говорит А.О.Смирнова, в записках которой мы находим приведенные отзывы, -- что Пушкин серьезно верующий, но он про это мало говорит. Глинка рассказал мне, что он застал его однажды с Евангелием в руках, причем Пушкин сказал ему: «Вот Единственная книга в мире: в ней все есть». Вышеупомянутый Барант сообщает Смирновой после одного философского разговора с Пушкиным: «Я и не подозревал, что у него такой религиозный ум, что он так много размышлял над Евангелием». По словам князя Вяземского, поэт наш находил неистощимое наслаждение и в Евангелии, и многие священные тексты заучивал наизусть; «имел сильное религиозное чувство, был проникнут красотою многих молитв (особенно любил покаянную великопостную, которую и переложил стихами), знал их наизусть и часто твердил их»

А вот благоговейный отзыв Пушкина о святых: «Воля создавала, разрушала, преобразовывала <...> Ничто не может быть любопытнее истории святых, этих людей с чрезвычайно сильною волею <...> За этими людьми шли, их поддерживали, но первое слово всегда было сказано ими». В 1835 году он принимает участие и советом, и самым делом в составлении «Словаря исторического о святых, прославленных в Российской Церкви», а в следующем году дает об этом словаре отчет в своем журнале («Современник»). Здесь он делает краткий обзор нашей литературы этого рода и высказывает «удивление по тому поводу, что есть люди, не имеющие никакого понятия о жизни святого, имя которого носят от купели до могилы». Замечателен по глубине и разумению духа библейской религиозной морали отзыв Пушкина о пророке Моисее. Личность Моисея всегда поражала и привлекала его: Это пророк, «царящий над всей историей народа израильского и возвышающийся над всеми людьми <...> Моисей -- титан величественный в совершенно другом роде, чем греческий Прометей. Он не восстает против Вечного, он творит Его волю, он участвует в делах Божественного Промысла <...> Он видит Бога лицом к лицу. И умирает он один пред лицом Всевышнего». Уразумев с этой стороны сущность и величие библейской нравственности в исполнении Высшей воли, поэт уразумел и другую близкую истину христианства -- учение о глубокой поврежденности человеческой воли, о первородном грехе и силе зла. Беседуя однажды о философском значении библейского образа духа тьмы, искусителя, Пушкин заметил: «Суть в нашей душе, в нашей совести и в обаянии зла. Это обаяние было бы необъяснимо, если б зло не было Дарено прекрасной и приятной внешностью». Об этой стороне зла и сам поэт в одном из своих стихотворений говорит: «Сомнительный и лживый идеал, волшебный демон, -- лживый, но прекрасный».

5. Заключение

Думаю, рассмотрев, представленные факты, можно подвести разумный итог проделанной работе.

На протяжении всей своей жизни Пушкин пытался удовлетворить свою духовную жажду, свои духовные искания, каковых было не мало. Пытаясь найти себя, поэту пришлось через многое пройти. И он преодолел все преграды. Прошел долгий и тернистый путь: от членства в масонской ложе и полного отречения от религии, до истинного осознания предназначения человека, принятия света православной веры в своем сердце и кончины, как истинного православного христианина.

В разные периоды своих духовных исканий, поэт находил новые моральные ценности, к которым в последствии долго стремился. В переломные моменты своей судьбы, Пушкин практически полностью пересматривал своё мировоззрение. В жизни каждого человека эти переломы довольно заметны. Что же говорить о гении, о поэте? То, что творится в его сердце, всё, что он пропускает через свою душу, выражается в прекрасных творениях. Так же и у Пушкина, изучая его лирику, мы можем проследить за изменением его духовного мира, за изменением его духовно-нравственного состояния. А глядя за некоторыми фактами его биографии, мы можем найти этим изменениям «земное» обоснование.

Думаю, что в своей работе мне удалось подчеркнуть преобразования в духовном мире Пушкина, его духовное перерождение и путь его восхождения к православию.

Литература

1. Абрамович С. Л. Предыстория последней дуэли Пушкина: январь 1836 - январь 1837. СПб, 1994.

2. Абрамович СЛ. Пушкин в 1833 году. Хроника. М, «Слово», 1994.

3. Амфитеатров А.В. «Святогрешный» // Возрождение. Париж, 1937, N 4064, 6 февр. ; М., Сов. культура. 1989, 18 февр.

4. Анастасий (Грибановский), митрополит. Пушкин в его отношении к религии и Православной Церкви. Белград, 1939. Изд. 2-е, Мюнхен, 1947.

5. Андреев И.М., А.С.Пушкин. (Основные особенносги личности и творчества гениального поэта). В кн.: Андреев ИМ. Очерки по истории русской литературы XIX века. Сб. 1. Джорданвилль, 1968.

6. Анненков П.В. Материалы для биографии Александра Сергеевича Пушкина. СПб, 1855.

7. Антоний (Храповицкий), митрополит. Пушкин как нравственная личность и православный христианин. Белград, 1929.

8. Антоний (Храповицкий), епископ. Слово пред панихидой о Пушкине, сказанное в Казанском университете 26 мая 1899 // Православный собеседник. Казань, 1899, июнь.

9. Арапова-Ланская А. К семейной хронике жены А.С.Пушкина. М, 1994.

10. Васильев Б.А. Духовный путь Пушкина. М, 1994.

11. Владимирский Н. Отражение религиозного настроения в поэзии Пушкина. Казань, 1899.

12. Галицкая Русь Пушкину в 100-летнюю годовщину его смерти. Львов, 1937.

13. Гершензон М.О. Мудрость Пушкина. М, 1919.

14. Гиппиус Вл. Пушкин и христианство. Пг, 1915; Вестник РХД. Париж, 1987, N 149.

15. Гоголь Н.В. Духовная проза. М, «Русская книга», 1992.

16. Грот Я. К. Пушкин, его лицейские товарищи и наставники. Статьи и
материалы. СПб, 1899.

17. Жуковский В.А. Письмо к С.А.Пушкину. // «Современник». Т. 5. СПб, 1837; «Русский архив», 1864.

18. Рождественский С.В. Пушкин: Черты внутреннего облика. М., 1899.

19. Розанов В.В. А.С.Пушкин//«Новое время». СПб., 1899, N 8348, 26 мая.

20. Старк В.П. Стихотворение «Отцы-пустынники и жены непорочны...» и цикл, Пушкина 1836 г. //Пушкин. Исследования и материалы. Т. 10. Л., 1982.

21. Стихотворения Пушкина 1820-1830-х годов. Сб. статей. Л., «Наука», 1974.

22. Томашевский Б. В. История стихотворения «Как с древа сорвался предатель ученик...» // Пушкин и его современники. Вып. XXXVIII-XXXIX. Л., 1930.

23. Тыркова-Вильяме А.В. Жизнь Пушкина. T.I, Париж, 1929. Т. И, Париж, 1948.

24. Улитпин В. Во дни Великого поста // «Кадетская перекличка». N 57', Нью-Йорк, 1995.

25. Франк С.Л. Религиозность Пушкина. //«Путь». Париж, 1933, N 40.

26. Франк СЛ. Этюды о Пушкине. Мюнхен, 1957.

27. Ходасевич В.Ф. О Пушкине. Берлин, «Петрополис», 1937.

28. Черейский А.А. Пушкин и его окружение. Л., 1975.

29. Чернавин И., протоиерей. Пушкин как православный христианин. Прага, 1936.

30. Черняев Н.И. «Пророк» Пушкина в связи с его же «Подражанием Корану». Харьков, 1898.

31. Цуриков Н.А. Заветы Пушкина. Белград, 1937.

32. Штейн фон, Сергей. Пушкин-мистик. Историко-литературный очерк. Рига, 1931.

33. Щеголев П.Е. Дуэль и смерть Пушкина. Исследования и материалы. Вступительная статья и примечания

Страницы: 1, 2


© 2010 РЕФЕРАТЫ